Про гедонизм
потому что нет лучшего
для человека под солнцем,
как есть, пить и веселиться…
Экклезиаст 8,15
Я был когда-то гедонистом.
Нет, ну, конечно, не я один. Гедонистов много. Не всякий, правда, знает, что он – гедонист. Живет себе человек, наслаждается. Ну а как это называется, не знает. Мало ли слов на свете?
Что касается меня, то я был гедонистом сознательным. Идейно состоявшимся был гедонистом. Во как!
Жизнь была скучна и однообразна.
Тридцать лет прожито. Бизнес катится, усилий не требует. Дерево посажено. Сын подрастает. Дом построен. Жена – любимая. Страна – родная. Все хорошо. Впереди смерть.
Трудно жить просто так. Хочется жить по поводу. Хочется смысла. А смысла нет.
Какой же тут смысл, если впереди смерть. Действительно, какой?
Нет, есть еще Бог, конечно. Знаю, он точно есть. Хотя и не очень верю в Него. И говорит Он там разные вещи. Типа, прощайте врагов. И типа, не заботьтесь, что есть и что пить. И про посты с молитвами. И что-то еще о вечной жизни. А в это, знаете ли, вообще не верится.
Невозможно поверить в вечную жизнь. Невозможно… Бог-то, конечно, есть, но с вечной жизнью – это загнули. А нас на мякине не проведешь. Смерть – дело понятное. Встречались. А вечная жизнь? Да кто ее видел? Ну и хватит тогда о ней.
А душа-то ведь рвется. Ну так и рвется. Так и просит какого-то смысла. Зачем, говорит? Для чего все это? Ну что тут ответишь? И ответ родился.
Гедонизм. Наслаждение. Во как!
Опять же и классик подсуропил. У нас же классики вместо Бога. В наивысшем авторитете. А классик нам ясно же говорит:
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв!
Ну про молитвы - это мы в стороне оставим. Классик мог и ошибаться. Зачем нам молитвы, если все от нас и так зависит? Зачем? А то, что про звуки сладкие, так это прямо в цель! Ну прямо в цель! Красиво надо жить! Красиво!
Наслаждением! Вот чем нужно наполнить жизнь! Наслаждением! Ну и стал наполнять. Вкусная еда. Вкусное питье. Путешествия. Баня. Друзья. Дача. Друзья. Путешествия. Дача. Баня. И всюду еда, еда, еда. И питье-питье-питье. И друзья. И дача. Ну и баня, конечно. Ну и про звуки сладкие не забываем. Стихи. Музыка. А хорошие стихи иногда и вкусной еды похлеще! Во как!
Однако заметьте, на душе неспокойно. Уж так ли до конца наполняешь ты свою жизнь наслаждениями, думаю? Нет ли чего такого, что ты еще не попробовал? Да, полно такого-всякого. Полно. Однако и рамки есть. Наркотики – ни-ни. Жене не изменяем. Возможности гедонизма от этого сужаются, конечно. Но зато все еще кажешься себе человеком. А это дорогого стоит. Осознавать себя приличным человеком – тоже часть гедонизма.
Однако приходится все время что-то придумывать новенькое. А придумывать все труднее. Много ли в одиночку напридумываешь? Для этого есть друзья. Вот и приятель мой, смотрел-смотрел, как я мучаюсь. Смотрел-смотрел, как я пропадаю. Потом покачал головою и изрек:
- Зря живешь, Ароныч. Зря! На горные лыжи тебе надо! На горные лыжи! Без этого никак!
Я понял сразу, что это приговор.
- Слушай, дорогой, — говорю, — о чем ты? Ну где горные лыжи и где я? Сто двадцать пять килограммов веса и тройка по физкультуре в аттестате зрелости. Меня в армии прятали от комиссии, когда физподготовку у батареи принимали, понимаешь?
А он:
- Ароныч, это ж новое качество жизни! Природа, горы, шале там всякие! В Альпы ездить будешь! Глинтвейн пить! Сына на лыжи поставишь. Жену! Всей семьей будете кататься! Раньше ты жил без смысла. Только теперь смысл появляется.
М-да-а-а… Альпы. Шале. Глинтвейн. От этих слов уже пьянеешь. Опять же, кто «Молодые львы» читал, тот поймет. Там книжку открываешь, и они сразу на лыжах в Альпах катаются. Хочешь–не хочешь, а запьянеешь.
Начал я тут с женой разговоры.
- Ты первая, — говорю, — на лыжи вставай. Посмотрим, как у тебя получится. Костюм тебе новый купим. Лыжи красивые. В Альпы поедем. А там: Шале! Глинтвейн!
Только жена со своим трезвомыслием, как всегда:
- Альпы. Шале. Это хорошо. Это я согласна. А вот глинтвейна я не пью. И на лыжи не встану. Вы с Митькой катайтесь, а я вас внизу ждать буду. В шале буду кофе пить.
Эх, и несознательный же народ наши жены. Несознательный! Никак гедонизма не понимают! А другую где возьмешь? Нигде. Вот тебе и гедонизм…
Ладно, лыжи-лыжами, но нужна и одежда. Специальная одежда для горных лыж. Что делать? Поехали в магазин. А я, знаете ли, при всем своем гедонизме к одежде как-то был всегда равнодушен. Ну не холодно – и ладно. Что есть, то и ношу. Не шмоточник, как говорится. Не тряпичник. А тут… купили мы в магазине куртку. Желтую-прежелтую! Яркую-преяркую! Красивую-прекрасивую! У меня таких красивых отродясь не было. И штаны купили. Серо-коричневые! Блестящие! Живот и спину закрывают, чтобы не дуло. И молнии, понимаешь, со всех четырех сторон. То есть на каждой штанине по две молнии. С наружной части ноги. И с внутренней. И зачем они мне? А продавец все бегает вокруг меня и все молнии эти нахваливает:
- Посмотрите, — говорит, — как удобно!
А я ему:
- Что удобно-то? Ну четыре молнии, — говорю, — ну и что? Надевать-то все равно буду через верх.
- Э, нет, — говорит, — это Вы сейчас не понимаете, для чего четыре молнии, а начнете кататься и поймете. Это очень, — говорит, — очень нужно! Ну, просто, — говорит, — чрезвычайно удобно, когда четыре молнии. Тогда Вы можете снять штаны не через верх, — говорит, — а вот так: все молнии расстегнул, и одну половину штанов отложил в одну сторону, а другую – в другую.
Жена выручила:
- Ароныч, если за одни и те же деньги можно взять с четырьмя, то бери с четырьмя, — говорит. — Лишними не будут, – вот такая женщина.
Ну взяли мы, значит, всю эту красоту. Нарядили меня. Митьку прихватили. И поехали в Охта-Парк. Не Альпы, конечно. Но Альпы, как известно, подготовки требуют. В Альпы весной поедем. А тут свежий воздух, и от дома близко.
Приехали. А там народ в красивой одежде с горок катится. Снег. Солнце. И я в желтой куртке и серых штанах с четырьмя молниями. И шале стоит. В шале зашли, а там глинтвейн! Ну все! Жизнь начинается.
Взяли лыжи напрокат. Нашли инструктора. Девушка Катя, студентка экономического. Ничего такая Катя, со вздернутым носиком. Повела она ребенка нашего на гору. Жена стоит у подножия, смотрит. А я в шале рядом сижу и глинтвейн попиваю. Не зря, думаю, я гедонизмом увлекся. Не зря…
Проходит час. Возвращаются. Митька довольный, счастливый.
- Папа, это круто, — говорит, — буду теперь горными лыжами заниматься.
Ну что ж, сынок, занимайся, конечно. У нас же гедонизм все-таки.
Тут слышу. Сначала неясно так. Потом все отчетливей:
- Илья Аронович, на гору! Время Ваше, — это Катя, значит, с экономического, инструктор. Зовет меня на лыжах кататься.
Приговор, так сказать, окончательный. Обжалованию не подлежит.
Ну и пошли мы. Повела меня Катя сначала на детскую горку. Пологая такая. Небыстрая. Стала плуги там всякие показывать. Как коленками крутить, чтобы зигзагами ездить. Как на ребро лыжное жать, да как вес переносить. Сначала, конечно, все плохо, а потом, через несколько занятий, вроде получаться начало. И плуги появились. И зигзаги. И Катя со вздернутым носиком даже похваливать меня начала.
- Я, — говорит, — Илья Аронович, и не думала, что у Вас вообще хоть что-то получится. Вы вон какой увалень! А теперь вижу, что Вы, Илья Аронович, молодец! Стараетесь. Надо бы нам уже, Илья Аронович, с маленькой горки переходить на большую, — э, какая быстрая.
А к тому времени, наверное, уже месяца полтора прошло. А Катя меня все учит да учит. Во как!
И стало мне все это нравиться ужасно. И этот парк. И эти горки. И это шале. И этот глинтвейн. И похвала Катина. И сам я на ее фоне. Чисто Пьер Безухов какой-то. Ну вылитый. Потому что обаяния нам обоим — ну просто не занимать. Кто читал, тот соображает. Ну и тут, конечно, никаких таких мыслей, вы тоже поймите. Никаких глупостей. Ну вообще никаких. И потом, я жену люблю. А тут просто, ну что сказать… Художественная литература, в общем…
Вот Вертинский когда-то пел:
Разве можно глазам запретить улыбнуться?
Разве стыдно, другую любя,
Подойти и пройти, лишь глазами коснуться,
Лишь глазами коснуться тебя…
Многие, уверен, понимают, о чем это. Кто жил и мыслил, как говориться… Ну да… Хотя жены и считают нас кобелями. Да где ж им понять?..
В общем, дело даже не в Кате. Дело во мне. Вот он, думаю, апофеоз гедонизма. И горы. И солнце. И шале. И глинтвейн. И я в желтой куртке. И в серых, блестящих, на четырех молниях, штанах. И Катя рядом. И я на лыжах. И в Альпы скоро поедем.
И я даже уже изящен. Несмотря на свои сто двадцать пять. Потому что я и плугом. Я и зигзагами. Я и в желтой куртке. И даже жена внизу стоит и любуется мною. И жизнь при этом прекрасна и удивительна.
И вот ведет меня Катя однажды на большую гору. Поднимаемся. Обозреваем окрестности. И окрестности эти прекрасны! И Катя рядом щебечет:
- Сейчас Вы, Илья Аронович, почувствуете, что значит скорость. Сейчас Вы почувствуете! Вспомните, чему я Вас учила. Вспомните. И сразу поедете.
Ну, ладно, думаю, посмотрим. А сам при этом глазами вниз кошу. На горку ту самую, с которой съезжать нужно. И понимаю…что горка высокая.
И начинается у меня тут в затылке какая-то чудовищная пульсация. Голова начинает трещать и тошнота накатывает. И понимаю я с неотвратимою прямотой, что боюсь я ужасно. Так боюсь, что готов лечь на снег и остаться тут навсегда. Ну или сползти потихонечку вниз на брюхе. И нету такой силы, которая смогла бы меня заставить совершить этот спуск на лыжах. Не-ту.
И все-таки такая сила есть. Катя эта курносая рядом. И я тут около нее – в образе Пьера Безухова. А образ – это ведь часть гедонизма. Да-да! Да еще какая…
И вот я медленно. Осторожно, трусливо. Практически кульком. Но скатываюсь все-таки с этой горки. Помесь трусости и отчаяния. И все-все меня поздравляют. И Митька, уже месяц катающийся вполне уверенно. И друзья, которые нас сюда притащили. И жена, смиренно выстаивающая весь наш гедонизм под горою. И Катя, конечно, тоже.
Но только поздравления эти, понимаете ли, с сочувствием. Уж лучше бы их и не было вовсе. Поздравления эти как приговор. А приговор этот, как всегда, окончательный: я боюсь высоты и ненавижу скорость. Альп не будет. Шале, глинтвейн, желтая куртка – все отменяется. Прощайте. Закончилось. Точка. Тоска.
Трусость ужасна. Трусость никак в гедонизм не вписывается. Она его разрушает. И Пьер Безухов, и желтая куртка и серые блестящие штаны, и эта Катя со вздернутым носиком – трусость претит им всем. Всем им теперь придется исчезнуть. Останется только трусость. И я наедине с нею.
Это непереносимо! Под угрозой оказались жизненные основы, понимаете!?! Дело не в горе и не в лыжах. Для чего жить теперь — неясно! Во как! Для чего жить!?!
Но может быть, можно что-то придумать? Может быть, есть какое-то средство? И тут я вспоминаю: конечно, есть! Есть проверенное лекарство против страха!
Я иду в шале. И заказываю я там не глинтвейн. А заказываю я там пол-литра коньяку. И три кусочка лимона.
И выпиваю свои пол-литра. И съедаю свой лимон. И беру свои лыжи. И еду на гору. И смотрю вниз. И не чувствую страха. Вообще не чувствую. Ну то есть, вообще!
И я представляю, как сейчас я съеду с горы. Как я буду катиться со всеми плужками и зигзагами. И как я буду хорош в своей желтой куртке и в серых блестящих штанах. И как мною залюбуются и жена, и друзья, и Митька, и Катя. И как вообще все вокруг залюбуются! Ну не правда ли, я самый изящный мужчина на склоне! Бывают ли еще изящней? Здравствуйте, Альпы! Я еду! Я е-ду-у-у!!!
Прихожу я в себя от боли. Оглядываюсь Я лежу посередине горы. Лыжи где-то выше меня. Одна нога вытянута. Это правая. Другая, левая, подогнута и где-то подо мной. Она болит. Она сломана. И это очевидно. Какой-то добрый лыжник подвозит мне лыжи и предлагает помочь встать. Я ругаюсь.
- Какие лыжи! Зовите доктора! Я ногу сломал!
Он едет вниз.
Я лежу. Мне плохо. Тело ноет. Меня тошнит. Нога болит невыносимо. Никого нет рядом. Никогошеньки! Я лежу один. Даже лыжники мимо меня не ездят. Я один вообще! Врач не идет. Жена, зараза, сидит в своем шале, греется. Митька где-то, подлец, катается. Никому до меня дела нет.
Никому… Все меня бросили! И никому, никому я на этом свете не нужен! Так и помру здесь! Замерзну и помру! Оглядываюсь, поднимаю глаза и вдруг вижу жену, стоящую рядом.
- Ты что здесь делаешь?
- Я не знаю. Я пила кофе в шале (от слова «шале» меня передергивает).
Что-то почувствовала. Почувствовала, что случилась беда. Побежала сюда, на гору. Вот.
По-моему, она плачет.
Приходят мужики с носилками и доктор. Заползаю как-то на носилки. Мужики тащат меня в медпункт. Жена семенит рядом. Как она забежала на шпильках по снегу в такую гору? Какие крылья ее принесли?
- А у Вас, голубчик, перелом колена, — говорит доктор, — будем шину накладывать и в больницу. А сейчас надо бы штаны снять. Будет больно, конечно, так что потерпите.
Тут жена моя подскакивает к столу и с абсолютным выражением счастья кричит:
- А у него штаны и так можно снять! У нас тут четыре молнии, доктор, посмотрите!
- Действительно, четыре молнии, надо же!..
Доктор пристраивает шину на мою оголенную безо всяких усилий ногу. А я лежу и думаю: «Дай тебе Бог здоровья, мил человек, за то, что продал нам такие замечательные штаны! Пригодились мне твои молнии. Ой, как пригодились! И жене моей дай Бог здоровья тоже!».
Но это еще не конец гедонизма, читатель! Нет-нет! История про гедонизм продолжается!
Друзья выносят меня из медицинского пункта. Ну как выносят? Вытаскивают. Потому что сто двадцать пять килограммов, сами понимаете… Вытаскивают из медпункта и запихивают на заднее сиденье жене в машину. Поперек машины запихивают. Вот так. И уже поздним и темным вечером жена везет меня в травму. Травматологический пункт. Районный. Петроградский. Находится в Первом Медицинском институте. На втором этаже. Без лифта.
Ну зачем делать травму на первом этаже? Ну, действительно. И зачем ставить лифт на второй этаж? Кому он нужен? Гедонистам лифт не нужен. Это очевидно. Им полезнее без лифта.
Жена бежит наверх за подмогой. Сестры непреклонны. Доставка пациентов с первого этажа не входит в их профессиональные обязанности. И деньги им не нужны. И ничего им не нужно. И вообще оставьте нас в покое. А будете шуметь, мы милицию вызовем.
И вот жена моя выволакивает все мои сто двадцать пять килограммов из машины на снег. Взваливает на себя и тащит на второй этаж по лестнице. Практически на четвереньках. Надо сказать, что люди все-таки человечны. К концу второго пролета кто-то из медсестер не выдерживает и бросается ей на помощь. В травмпункт меня заволакивают уже вдвоем. Там тело мое сваливают на топчан, где я благополучно теряю сознание.
Альпы мерцают в серебряной дымке. Желтая куртка мелькает среди деревьев. Люди в шале сидят за столиками и пьют глинтвейн. Грезы о гедонизме нарушаются запахом нашатыря.
Приезжает скорая. Три дюжих, уверенных в себе, ярко-синих богатыря роняют меня на оранжевые носилки и с легкостью выносят со второго этажа по лестнице. Мы едем по ночному городу. Города я не вижу. Мне худо. Где-то сзади в своей машине едет моя жена. Меня укачивает, мне плохо.
- Доктор, мне худо!
- Что с вами? На что жалуетесь?
- Доктор, мне кажется, я сейчас рожу!
- Что за чушь вы несете. Кого вы можете родить? Ежика?
От медицинских шуток меня тошнит еще больше.
- Доктор, куда вы меня везете? Куда?
- Куда-куда? В дежурную. Не в морг же? А куда вас прикажете везти?
- Доктор, в институт Вредена! Пятьсот рублей.
Короткий телефонный разговор. Визг тормозов. Потом резкий крутой разворот. Мы едем во Вредена. Я приваливаюсь к краю носилок и теряю сознание. Альпы медленно проплывают и прячутся за облаками.
Холодный обитый белым кафелем коридор. Все вокруг вообще белое. Больничный подвал. Еще не морг, но уже приемное отделение. Гладко выбритый белый молодой человек в белом халате на фоне белого кафеля и белого потолка склоняется ко мне, лежащему на белой каталке под белым одеялом, из-под которого уже выглядывает белый бесформенный гипс.
- Илья Аронович! Вы меня слышите? Илья Аронович!
Почему-то вспоминается сразу Есенин:
Слушай, слушай! —
Хрипит он, смотря мне в лицо.
Сам все ближе
И ближе клонится.
- Илья А-аро-онови-ич!
- А-а-а, — поворачиваю я к нему голову.
Он наклоняется еще ниже и действительно дышит мне в лицо.
- Илья А-аро-онови-ич! Вы вообще хотите, чтобы все было хорошо?
- ?
- Ну, я Вас спрашиваю, — смотрит он прямо в глаза,- Вы хотите вообще-то, чтобы все…было…хорошо?
Очевидно, в глазах моих он прочитывает согласие.
- Ну вот, и молодцом! Илья А-аронович! Вам это будет стоить двести долларов. У Вас будут лучшие врачи и отдельная палата.
Одними зрачками я указываю ему туда, где, как мне кажется, должна быть моя жена. Белый человек исчезает. Я опять теряю сознание. Альпы больше не появляются.
Утром я просыпаюсь в общей палате. Нас десять человек. Пахнет лекарствами и мужским потом. У кровати стоит жена с новенькими костылями. На тумбочке лежат свежие плюшечки, горячая телятина и термос с бульоном. Почему-то ничего не хочется.
Открывается дверь. Заходит доктор. Ирина Евгеньевна Комиссарова. Тут уж никаких псевдонимов. Это имя заслуживает, чтобы его назвали. Именно она поставила меня на ноги. Но пока мы только знакомимся. У доктора в одной руке дрель с длиннющим сверлом. В другой – гаечный ключ.
- Здравствуйте, Илья Аронович, я Ваш лечащий врач. Мы будем делать Вам операцию.
- А может быть, как-то так, доктор?
- Илья Аронович, мы будем делать Вам операцию. Точка.
Потом взглянула на плюшки на тумбочке. И на дымящийся бульон. И на телятину. И на жену мою, готовую исполнить любое пожелание умирающего мужа. Ирина Евгеньевна гневно и отчетливо произносит:
- Послушайте, милая моя. Не надо ему ничего носить. И не надо к нему бегать! У вас есть дети, вот ими и занимайтесь. Поймите, он обычный здоровый человек. Просто у него нога сломана. Вот и все.
Доктор откидывает одеяло. Осматривает ногу. Потом обводит взглядом мою стодвадцатипятикилограммовую фигуру и качает головой.
- Ну, скажите мне, Илья Аронович. Нет, ну объясните Вы мне. Почему не шахматы?
Господи, ну что же я могу ей сказать. Про Альпы я что ли буду рассказывать? Про гедонизм? Отворачиваюсь…
- В общем, дорогой мой, операция у Вас утром. Готовьтесь. А вечером будьте любезны посетить клизменную. Вот так, – и она укрывает меня одеялом.
Неуверенными руками я переставляю костыли по больничному линолеуму. А проще говоря, прыгаю на одной ноге в клизменную. Искусством ходить на костылях я за день не овладел. В клизменной меня укладывают на бок и вливают в мой едва живой организм несколько литров жидкости.
- Полежите несколько минут, — говорит мне сестра, — а потом можете идти.
- А где тут у вас туалет? — стыдливо интересуюсь я.
- А туалета здесь нет. То есть он есть, но сейчас не работает. Ждем сантехника.
- Да подите вы с вашим сантехником, — вскакиваю я с лежанки, — где ближайший туалет?!?
- Да не волнуйтесь Вы так! Вон там. В том конце коридора.
Я хватаю костыли и какими-то неимоверными прыжками начинаю перемещать все свои сто двадцать пять килограммов по направлению к заветной двери. И почему-то почти не перемещаюсь. А до двери до этой… ну мне кажется, что километр, не меньше. Вы же знаете наши больничные коридоры.
И вот я несусь скачками. А на ноге у меня болтается неимоверной тяжести гипс. А в животе у меня перекатывается немыслимое количество жидкости, которую в меня только что влили. И каждый мой прыжок отдается в каждой клеточке моего воспитанного наслаждениями организма. И одна только мысль живет в моем привыкшем к поэзии мозгу: «Только бы доскакать!»
И вот, наконец, я добираюсь до этой самой единственной, до этой самой желанной двери и …дергаю ее.
А она закрыта. Она просто закрыта. Потому что этот туалет тоже не работает.
Тогда я сползаю по стенке на пол рядом с дверью и плачу. И говорю примерно такие слова то ли Богу, а то ли себе:
- Господи, — говорю я сначала Богу, — Господи! Я Тебя никогда ни о чем не просил. И сейчас просить не буду. Разве можно беспокоить Тебя такой ерундой, как дверь в туалет?! Нет, невозможно. Ну и я не побеспокою…
А потом в отчаянии кричу самому себе:
- Послушай, ты! Самовлюбленный, ты! Великий и необыкновенный! И оно тебе надо было? А? Эти лыжи? Эти Альпы, шале и глинтвейн? Эта желтая куртка? Эта Катя и весь твой вонючий гедонизм? Оно тебе надо было? Вот посмотри, человек, уверенный в своих силах! Посмотри, дорогой, чего ты стоишь на самом деле. Великий и необыкновенный! Илья Аронович Забежинский. Самый изящный мужчина на склоне! Да, ты сейчас обделаешься здесь, прямо в больничном коридоре. Как же ты сейчас изящно обделаешься! И останешься сидеть в луже собственного дерьма и плакать. Вот и вся твоя, человек, цена. Вот и вся цена…
И я действительно сижу на полу и плачу. И размазываю слезы по лицу.
И тут раздается звук. Тихий скрежет, а потом щелчок. Отпирается невидимая защелка. Открывается дверь. Из двери выходит какой-то человек. Помогает мне подняться. Под руки заводит меня в туалет. И прикрывает за мною дверь…
Медленно и тяжко я добредаю по коридору к себе в палату и вижу у кровати свою жену. Я бросаюсь к ней. Она бросается ко мне. Дальше, как говорится, тишина…
Вот так и закончился мой гедонизм. Нет, конечно же, еда, питье, друзья и дача никуда не делись. Стихи, как видите, тоже. Но как сознательное содержание жизни, гедонизм исчез. Он умер там, где-то между клизменной и запертым туалетом.
Постскриптум
Экклезиаст 11,9
Еще в Охта-Парке, в медкабинете, только-только сломав ногу, лежу я на топчане с наложенной шиной и жду, когда меня вынесут и затолкают в автомобиль. В этот момент прибегает Митька.
Он подходит ко мне, обнимает здоровую ногу и участливо спрашивает:
- Пап, тебе плохо?
- Плохо, сынок.
- У тебя ножка болит?
- Болит.
- Тебя сейчас будут в машину грузить?
- Будут.
- А это долго?
- Ну, не знаю, минут пятнадцать-двадцать.
- Ой, ну я пойду тогда скачусь еще с горки, раз десять, ладно?
И убегает.
Беги-беги, сынок, – вспоминаю я эту историю после пяти месяцев в гипсе, — беги-беги, — думаю я, возвращаясь домой из церкви. Господь милостив. Не даст Он тебе пропасть. Будет и у тебя своя запертая белая дверь. Обязательно будет.